Три блюза о любви

Зайка мой солнышко.

Ты идешь по равнине в своем тонком платье, достающем лишь до колен. Это солнце освещает тебя, серебрит твои волосы, оттеняет твои глаза…. Спасибо солнцу, ты так прекрасна!!! Смотри, дорогая, этот мир принадлежит тебе: и это голубое небо, и эта пустынная равнина, и эта трава, и этот лошадиный след. Ты такая красивая, юная, свежая, семнадцатилетняя, ты идешь, слегка пританцовывая, напевая песенку, перо в твоих волосах слабо колышется….
Он был высокий и белый, белый и высокий, молодой и ужасно красивый, как ты, как цветок, как хвост Великого Змея. О, эта радость! Ты подходишь к нему.
- Хао, - говоришь ты бледнолицему. - Здравствуй, мой бледнолицый, зайка мой солнышко! Посмотри, как я прекрасна, как длинны мои ноги и как высока моя грудь, какая я семнадцатилетняя, этот день свидетель, я создана для любви, а ты так красив, так молод, ты как я, как те дальние горы, высок и непреклонен, давай же скорей любить друг друга, пока жизнь не загнала нас в угол!
А он молчит, лишь смотрит насмешливо, искоса смотрит и плюет на землю, твою землю, землю твоей любимой равнины, так красиво иссушенную этим замечательным солнцем. Ты видишь, как блестит по-нездешнему эта штука у него на поясе, нет у него в руке, и дуло ее смотрит уж на тебя, на твое звонко бьющее сердце.
- Что ты бормочешь на своей тарабарщине? - спрашивает он. - Краснорожая гадина, где прячутся твои приспешники с луками?!
А ты его не понимаешь, смотришь недоуменно, берешь его за руку, мягко, заискивающе, ведь пора уже, он так прекрасен, когда сердится, твое сердце разорвется, если он не пойдет с тобой, ведь он твой, он занял в душе твоей так много места, да разве же можно тебя не полюбить?!
Бледнолицый выдергивает руку и глядит на тебя, как на койота, как на мерзкого пожирателя падали. Нет, плачешь ты, сердце мое разорвется, штука в руках его хлопает оглушительно, и будто пчела жалит твое сердце, так больно, это, наверное, от горя, ведь он не хочет следовать за тобой! Зайка мой солнышко, любовь моя, бледнолицый мой, зачем, спрашиваешь ты. Зайка мой, солнышко! Зайка, мой солнышко! Зайка мой солнышко! Зачем? Зачем ты уходишь, зачем ты отрываешь от меня мой мир, мое солнце, это вот мое небо и эту мою равнину и себя, такого бледнолицего и красивого, высокого, как белые горы за спиной, зайка мой солнышко, мы так хороши, разве не время нам любить? Зайка мой солнышко, ведь мы так молоды, так красивы, разве же время нам сейчас умирать?

Трактат о чужих глазах.

Алиса допивала горькую настойку из чашки своего одиночества, когда закат накрыл ее своим сачком, перевернул, высушил до дна печаль и пришпилил Алису к месту булавкой своей красоты. Она сидела на берегу, свесив ноги, и голые пятки ее то и дело щекотала холодная волна. Звезды как сонные мухи вползали на небо, привлеченные сладким пряником уходящего солнца, и Алиса думала: "вот и еще один день прошел…" Ее мысли не были более печальными, не были радостными, не было больше ни гордости, ни обиды, были только звезды, только Алиса, да жаркий шепот за спиной. Алиса прислушалась.
- Ах, что такое одиночество, ты знаешь? Это не один ночью, когда хочется выть от бесконечности времени, одиночество от которого водолазы погибают на дне морей! Это одна ночь вместе, ночь полного, беспросветного единства!
- Я люблю тебя!
- О да, ради этой ночи стоит жить!
- Я так люблю тебя!
- Что может быть лучше яростных прогулок вдвоем по тихим водам памяти?
- Нет, я все же люблю тебя!
- А сейчас мы будем более страстными, чем два льва, более жаждущими, чем пчела и цветок, более близкими, чем песчинки на пляже!
- Я……
Что можно понять в отблеске света на шпиле башни? Что можно понять в темноте подвала под ней? Чем отличается рыжая крапинка от оранжевой и светло-синяя от голубой?
Они стояли и смотрели друг другу прямо в глаза, обнявшись, но не стиснувшись, как две селедки в маленькой баночке, нет. Они не знали друг друга по имени и даже не помнили лиц, но в глубинах глаз они находили все новые и новые места для путешествий вдвоем, все новые темы для безмолвных разговоров, все новые мотивы для песен душой, неслышных никому, кроме них. Люди ходили рядом и вокруг, спрашивали друг друга: "И это любовь?!" - и уходили, чуть удивленные и разочарованные, к своим рогатым мужьям и кривоногим женам. Люди не умеют стоять на месте и не умеют делать реверанс взмахом ресниц…
Алиса тихо встала и ушла. Кто она такая, чтобы мешать тонуть в загадочных безднах чужого взгляда?

Шестой

На углу тридцать четвертой и тридцать пятой стоял этот ниггер в разноцветном берете и улыбался. Глаза его были закрыты, когда я его толкнул, он не отреагировал. Ниггер, что с него возьмешь? В этот день мы как раз шли с Джонни бить морды этим ублюдкам из южного района, что-то больно они выпендривались. Встречались мы в баре на восьмой, там Большой Билл держит отличный бар, а под стойкой у него отличный Смит-Вессон. Что ни говори, Большой Билл свой человек! Понятно, что эти южане струхнули и свалили тут же в свой вонючий Орлеан или еще куда… Мы с Джонни взяли по сто, я, кажется, перебрал… Возможно, морду набил Джонни. Или он мне. А ведь мог и убить! Все-таки Джонни замечательный человек!
У фонаря на пересечении сорок второй и семнадцатой стоял этот черный и улыбался. Я хотел уже было подойти и спросить, чего ты, дескать, лыбишься, но в этот день мы как раз шли бить морды этим ребятам с юга, что-то больно они зарвались, мексиканцы хреновы, а Джонни этого ой как не любит! Мексиканцы струсили и свалили в свою атцекщину! Потом мы с Джонни пошли на травести-шоу, я там познакомился…
По седым плитам пятьдесят восьмой я шел за Джонни как бы в смятении, не зная, что делать. Когда мы сворачивали на одиннадцатую, я заметил этого негра, он стоял там и улыбался уголками рта, глаза его были закрыты, он будто бы слушал какую-то свою внутреннюю мелодию и отдался ей весь, сполна. Мы прошли мимо, а негр все, казалось, улыбался мне, именно мне, своей странной улыбкой. С мексиканцами мы в этот день так и не встретились, они свалили в свой Мехико еще вчера. Хотя, может, они уехали в Чикаго или еще куда…
Фонарь на углу сорок шестой и, кажется, двадцать третьей горел неровным светом, будто ему уже и не хотелось светить, будто знал он какую-то великую истину, из-за которой он мог уже расслабиться и не бояться темноты. Об этот столб опирался африканец в полосатой шапке, веки его были плотно сжаты, но я-то знал, что он все-все видит и все понимает. Почему тогда он улыбался такой странной улыбкой - загадочной, уголками губ - улыбкой, которая делала его похожим на вот этот самый фонарь. Я прошел мимо, и Джонни потом даже накричал на меня, потому что я замешкался, и наш мексиканский коллега чуть не сломал Джонни руку. Но потом он, конечно, уехал в Мехико. Все мексиканцы рано или поздно уезжают в Мехико, я даже начал находить в этом определенную закономерность.
Когда я шел по шестидесятой до своротки на девятую, я уже заранее предполагал, что увижу. Друг-африканец улыбался уголками губ, казался частью столба, его полосатая шапка светилась, будто фонарь, хотя это, наверное, мне показалось. Его закрытые глаза глядели мне в душу, и их чуткий взор проникал в самые закоулки моего сердца. Я еле догнал Джонни, а мексиканец оказался очень милым человеком, хотя, в конце концов, мы проводили его на поезд в Мехико. Он, по-моему, удивился, но все, даже мексиканцы, рано или поздно возвращаются. Всюду, даже в Мехико. Что им остается делать?
На углу шестьдесят девятой и нулевой он опирался о столб и улыбался загадочно. Я подошел к нему и поцеловал прах у его стоп, готовый отдать себя служению Татхагате. А что оставалось делать мне?

Hosted by uCoz